| |
Владимир Набоков. "Возвращение Чорба"
Супруги Келлер вышли из театра поздно. В этом спокойном
германском городе, где воздух был чуть матовый, и на реке вот
уже восьмой век поперечная зыбь слегка тушевала отраженный
собор, Вагнера давали с прохладцей, со вкусом, музыкой
накармливали до отвалу. Из театра Келлер повез жену в нарядный
кабачок, который славился своим белым вином, и только во втором
часу ночи автомобиль, легкомысленно освещенный изнутри, примчал
их по мертвым улицам к железной калитке степенного особнячка.
Келлер, старый коренастый немец, очень похожий на президента
Крюгера, первый сошел на панель, где при сером свете фонаря
шевелились петлистые тени листьев. Свет на мгновение выхватил
крахмальную грудь Келлера и капли стекляруса на платье его
жены, которая, выпростав полную ногу, в свой черед лезла из
автомобиля. В прихожей их встретила горничная и, с разбегу,
испуганным шепотом сообщила им о посещении Чорба. Пухлое, еще
свежее лицо Варвары Климовны Келлер задрожало и покраснело от
волнения:
- Он вам сказал, что она больна?
Горничная зашептала еще шибче. Келлер толстой ладонью
погладил себя по седому бобрику, и его большое, несколько
обезьянье лицо, с длинным надгубьем и с глубокими морщинами,
по-старчески насупилось.
- Не могу же я ждать до завтра. Мы сию минуту поедем
туда,- тряся головой, забормотала Варвара Климовна и грузно
покружилась на месте, ловя конец вуали, которой был покрыт ее
русый парик,- Господи Боже мой... Недаром около месяца ,не
было писем.
Келлер толчком кулака расправил складной цилиндр и
проговорил своим точным, несколько гортанным русским языком:
- Этот человек не в своем уме. Как он смеет, если она
больна, завозить ее опять в эту гнусную гостиницу...
Но, конечно, они ошибались, думая, что дочь их больна.
Чорб так сказал горничной просто потому, что это было легче
всего выговорить. На самом деле он вернулся из-за границы один
и только теперь сообразил, что ведь придется все-таки
объяснить, как жена его погибла, и почему он ничего не писал.
Все это было очень трудно. Как объяснить. Что он желал один
обладать своим горем, ничем посторонним не засоряя его и не
разделяя его ни с кем? Ему сдавалось, что ее смерть -
редчайший, почти неслыханный случай, что ничего не может быть
чище вот такой именно смерти,- от удара электрической струи,
которая, перелитая в стекла, дает самый чистый и яркий свет.
И с тех пор, как в весенний день на белом шоссе в десяти
верстах от Ниццы она, смеясь, тронула живой провод бурей
поваленного столба,- весь мир для Чорба сразу отшумел,
отошел,- и даже мертвое тело ее, которое он нес на руках до
ближайшей деревни, уже казалось ему чем-то чужим и ненужным. В
Ницце, где ее должны были хоронить, неприятный чахоточный
пастор напрасно добивался от него подробностей,- он только
вяло улыбался, целый день сидел на гальке пляжа, пересыпая из
ладони в ладонь цветные камушки,- и внезапно, не дождавшись
похорон, поехал обратно в Германию через все те места, где в
течение свадебного путешествия они побывали вдвоем. В
Швейцарии, где они провели зиму и где доцветали теперь яблони,
он ничего не узнал, кроме гостиниц; зато в Шварц-вальде, по
которому они прошли еще осенью, холодноватая весна не мешала
воспоминанию. И так же, как на южном пляже, он старался найти
тот единственный, круглый, черный, с правильным белым пояском,
камушек, который она показывала ему накануне последней
прогулки,- точно так же он отыскивал по пути все то, что
отметила она возгласом: особенный очерк скалы, домишко, крытый
серебристо-серыми чешуйками, черную ель и мостик над белым
потоком, и то, что было, пожалуй, роковым прообразом,- лучевой
размах паутины в телеграфных проволоках, унизанных бисером
тумана. Она сопровождала его: быстро ступали ее высокие
сапожки,- и все двигались, двигались руки, то срывая листик с
куста, то мимоходом поглаживая скалистую стену,- легкие,
смеющиеся руки, которые не знали покоя. Он видел ее маленькое
лицо, сплошь в темных веснушках, и глаза, широкие,
бледновато-зеленые, цвета стеклянных осколков, выглаженных
волнами. Ему казалось, что если он соберет все мелочи, которые
они вместе заметили, если он воссоздаст это близкое прошлое,-
ее образ станет бессмертным и ему заменит ее навсегда. Вот
только ночи были невыносимы... По ночам ее мнимое присутствие
становилось вдруг страшным,- он почти не спал во время этого
трехнедельного путешествия и теперь приехал совсем хмельной от
усталости в тихий город, где встретился и венчался с ней, на
вокзал, откуда прошлой осенью они вместе уехали.
Было около восьми часов вечера. За домами башня собора
отчетливо чернела на червонной полосе зари. На площади перед
вокзалом стояли гуськом все те же дряхлые извозчики. Покрикивал
тот же газетчик глухим вечерним голосом. Тот же черный пудель с
равнодушными глазами поднимал тонкую лапу у рекламной тумбы
прямо на красные буквы афиши: Парсифаль.
У Чорба был ручной чемодан и большой желтый сундук. Он
покатил через город на извозчике. Кучер лениво пошлепывал
вожжами, придерживая одной рукой сундук. Чорб помнил, что та,
которую он никогда не называл по имени, любила ездить на
извозчиках.
В переулке, за углом городской оперы, была старая
трехэтажная, дурного пошиба гостиница, в которой сдавались
комнаты и на неделю, и на час,- черный, в географических
облупах дом, с ободранной кисеей за мутными стеклами и с
неприметной входной дверью, никогда не запиравшейся на ключ.
Бледный, развязный лакей повел Чорба по извилистому коридору,
отдающему сыростью и капустой, и когда Чорб вошел за ним в
номер, то сразу узнал,- по розовой купальщице в золоченой раме
над кроватью,- что это та самая комната, где он провел с женой
первую совместную ночь. Ей все казалось забавным тогда,- и
толстяк без пиджака, которого рвало в коридоре, и то, что они
выбрали почему-то такую дрянную гостиницу, и то, что в
умывальной чашке был чудесный светлый волос, но пуще всего ее
смешило то, как они скрылись из дому. Тотчас же по приезде из
церкви домой, она побежала к себе переодеться,- пока внизу
собирались гости к ужину. Келлер в добротном фраке, с рыхлой
улыбкой на обезьяньем лице, похлопывал по плечу то того, то
другого, сам подавал шнапсы,- а близких друзей Варвара
Климовна водила попарно осматривать спальню, предназначенную
новобрачным,- с умилением, пришептывая, указывала на
исполинскую перину, на апельсиновые цветы, на две пары
новеньких ночных туфель,- большие клетчатые и маленькие
красные с помпончиками,- поставленных рядышком на коврике, по
которому готическим шрифтом шла надпись: Мы вместе до гроба.
Затем все двинулись к столам,- а Чорб с женой, мгновенно
сговорившись, бежали с черного хода и только на следующее утро,
за полчаса до отхода экспресса, явились в дом за вещами.
Варвара Климовна всю ночь прорыдала; муж ее, для которого
Чорб- нищий эмигрант и литератор,- был всегда человек
подозрительный, проклинал выбор дочери, расход на вино,
полицию, которая ничего не могла сделать... И потом, когда
молодые уехали, старик ходил смотреть на гостиницу в переулке
за оперой,- и с тех пор этот черный, подслеповатый дом стал
для него чем-то отвратительным и влекущим, как воспоминание о
преступлении.
Пока вносили сундук, Чорб неподвижно глядел на розовую
олеографию. Когда дверь закрылась, он нагнулся над сундуком,
отпер его. В углу, под отвернутым лоскутом обойкой бумаги,
шуркнула и покатилась мышь. Он повернулся на каблуке с быстрым
содроганием. Голая лампочка, висевшая на шнурке с потолка,
едва-едва качалась. Тень шнура скользила поперек зеленой
кушетки, ломаясь по сгибу. На этой самой кушетке он тогда спал.
Жена дышала так по-детски ровно. В ту ночь он только поцеловал
ее в душку,- больше ничего.
Мышь завозилась опять. Есть такие маленькие звуки, что
страшнее канонады. Чорб оставил сундук, прошелся раза два по
комнате. Ночной мотылек звонко ударился о лампочку. Он рванул
дверь и вышел.
Спускаясь по лестнице, он чувствовал, как тяжело устал, а
когда оказался в переулке, голова у него закружилась от мутной
синевы майской ночи. Свернув на бульвар, он пошел быстрее.
Площадь. Каменный всадник. Черные облака городского сада.
Теперь цвели каштаны, а тогда стояла осень. Они долго вдвоем
гуляли накануне свадьбы. Как хорош был земляной, влажный,
слегка фиалковый запах вялых листьев, покрывавших панель...
Небо в те пасмурные, прелестные дни бывало тускловато-белым, и,
посреди черной мостовой, ветки отражались в небольшой луже,
похожей на плохо промытую фотографию. Между серых особняков
неподвижно и мягко желтели деревья, а перед ее домом увядал
тополь, и листья его были цвета прозрачного винограда. За
решеткой мелькали стволы берез,- иной в плотном чехле плюща,-
и он рассказывал, что в Росссии не бывает плюща на березах, а
она говорила, что рыжеватый оттенок их мелкой листвы напоминает
пятна нежной ржавчины на выглаженном белье. Вдоль панели стояли
дубы и каштаны; по черной коре шла бархатная празелень; то и
дело срывался лист, летел наискось через улицу, как лоскуток
оберточной бумаги. Она старалась поймать его на лету при помощи
лопатки, которую нашла близ груды розовых кирпичей там, где
чинили улицу. Поодаль, из трубы рабочего фургона струился сизый
дымок, наклонялся, таял между веток,- и отдыхавший каменщик
смотрел, подбоченясь, на легкую, как блеклый лист, барышню,
плясавшую с лопаткой в поднятой руке. Она прыгала и смеялась.
Чорб, слегка горбясь, шагал за нею,- и ему казалось, что вот
так, как пахнут вялые листья, пахнет само счастье.
Теперь он едва узнавал эту улицу, загроможденную ночною
пышностью каштанов. Впереди горел фонарь, над стеклом
склонялась ветка, и несколько листьев, на конце пропитанных
светом, были совсем прозрачные. Чорб подошел. Тень калитки
ломаным решетом хлынула к нему с панели, опутала ему ноги. За
оградой, за туманной полосой гравия, вырос темный фасад
знакомого дома. Одно окно было открыто и освещено. В этом
янтарном провале горничная широким движением стелила яркую
простыню. Чорб громко и коротко позвал ее. Одной рукой он
держался за калитку, и росистое ощущение железа под ладонью
было самым острым из всех воспоминаний.
Горничная уже выбегала к нему. Как она рассказывала
Варваре Климовне, ее раньше всего поразило то, что Чорб
оставался молча стоять на панели, хотя она сразу отперла
калитку. "Он был без шапки,- рассказывала она,- и свет от
фонаря падал ему на лоб, и лоб был мокрый от пота, и волосы ко
лбу пристали. Я сказала, что господа в театре, и спросила его,
почему он один. У него глаза очень страшно блестели, и он как
будто давно не брился. Он тихо сказал: "Передайте, что она
больна". Я спросила: "Где же вы остановились?" Он сказал: "Все
там же,- а потом: - Это все равно. Я завтра утром зайду". Я
предложила ему подождать,- но он ничего не ответил, повернулся
и ушел".
Так Чорб возвращался к самым истокам своих воспоминаний.
Это был мучительный и сладкий искус, который теперь подходил к
концу- Оставалось провести всего одну ночь в той первой комнате
их брака, а уже завтра - искус будет пройден, и образ ее
станет совершенным.
И пока он шел обратно к гостинице по бульвару, где на всех
скамьях, в синей темноте, сидели туманные фигуры, он вдруг
понял, что, несмотря на усталость, он не заснет один в той
комнате с голой лампочкой и шепотливыми углами. Он вышел на
площадь и попрел по главной улице,- и уже знал, что нужно
сделать. Но искал он долго: город был тихий, целомудренный,- и
тот потайной переулок, где продавалась любовь, был Чорбу
неизвестен. И только после часу беспомощного блуждания, от
которого у него горели пятки и шумело в ушах, он случайно в тот
переулок попал и сразу подошел к женщине, окликнувшей его, -
Ночь,- сказал Чорб сквозь зубы.
Женщина склонила набок голову, покачала сумкой и ответила:
"Двадцать пять".
Он кивнул. Только гораздо позже, случайно взглянув на нее,
Чорб равнодушно заметил, что она недурна собой, хотя очень
потасканная, и что волосы у нее светлые, стриженые.
Она не раз уже, с другими мужчинами, бывала в гостинице,
где стоял Чорб,- и бледный, востроносый лакей, сбегавший по
лестнице, дружелюбно ей подмигнул. Пока они шли по коридору,
было слышно, как за одной из дверей, равномерно и тяжко,
скрипела кровать, словно кто-то пилил бревно, И через несколько
дверей, из другого номера опять донесся такой же ноющий звук,-
и, проходя мимо, женщина с холодной игривостью оглянулась на
Чорба.
Он молча ввел ее в свою комнату и сразу, с глубоким
предвкушением сна, стал сдергивать воротник с запонки. Женщина
подошла вплотную к нему, спросила с улыбкой: - А как насчет
маленького подарка? Чорб сонно и рассеянно посмотрел на нее, с
трудом сообразил, о чем она говорит.
Получив деньги, она аккуратно сложила их в сумку, и,
легонько вздохнув, опять подошла, тряхнула волосами: - Мне
раздеваться?
- Да, ложись,- пробормотал Чорб,- утром еще дам. Она
стала поспешно расстегивать пуговки кофточки и все время искоса
поглядывала на Чорба, слегка удивляясь его рассеянной
угрюмости. Быстро и неряшливо раздевшись, он лег в постель,
повернулся к стене.
"Этот, вероятно, с фокусом",- смутно подумала женщина.
Медленно она сложила свою сорочку, положила на стул. Чорб уже
крепко спал.
Женщина побродила по комнате, и, заметив, что крышка
сундука, стоявшего у окна, чуть приоткрыта, опустилась на
корточки, заглянула под край. Мигая и осторожно вытягивая голую
руку, она нащупала женское платье, чулок, какие-то шелковые
лоскуточки,- кое-как сложенные и пахнувшие так хорошо, что ей
стало грустно.
Она разогнулась, зевая, почесала бедро, и как была,-
голая, в одних чулках, подошла к окну, отодвинула штору. За
шторой рама была отворена, и в бархатной бездне улицы виден был
угол оперы, черное плечо каменного Орфея, выделявшееся на
синеве ночи, и ряд огоньков по туманному фасаду, наискось
уходившему в сумрак. Там, далеко, на полукруглых слоях
освещенных ступеней кишели, вытекая из яркой проймы дверей,
мелкие, темные силуэты, и к ступеням скользили, играя фонарями
и блестя гладкими крышами, автомобили. И только когда кончился
разъезд, и огоньки погасли, женщина опустила штору и, выключив
свет, легла в постель, подле Чорба. Засыпая, она думала о том,
что уже раза два была именно в этой комнате, запомнила розовую
картину на стене.
Спала она не больше часу: ее разбудил страшный, истошный
вопль. Это крикнул Чорб. Он проснулся среди ночи, повернулся на
бок и увидел жену свою, лежавшую с ним рядом. Он крикнул
ужасно, всем животом. Белая женская тень соскочила с постели.
Когда она, вся дрожа, зажгла свет,- Чорб сидел в спутанных
простынях, спиной к стене, и сквозь растопыренные пальцы
сумасшедшим блеском горел один глаз. Потом он медленно открыл
лицо, медленно узнал женщину. Она, испуганно бормоча, торопливо
надевала сорочку.
И Чорб облегченно вздохнул и понял, что искус кончен. Он
перебрался на кушетку и, сжимая руками волосатую голень, с
равнодушной улыбкой смотрел на женщину. Эта улыбка еще больше
испугала ее, и, отвернувшись, она быстро застегнула последний
крючок, зашнуровала ботинки, стала надевать шляпу.
И в это мгновение в коридоре зазвучали голоса и шаги. -
Но он вместе с дамой...- уныло повторял голос лакея.
И гортанный раздраженный голос настаивал: - Я же говорю
вам, что это - моя дочь. Шаги остановились за дверью. Затем
раздался стук. Тогда женщина схватила со стола сумку и
решительно открыла дверь. Перед ней стоял изумленный старый
господин в матовом цилиндре, с жемчужиной на белой груди
рубашки, из-за его плеча выглядывала полная, заплаканная дама в
вуали на волосах, а сзади маленький, бледный лакей поднимался
на цыпочки, тараща глаза и делая пригласительные движения
рукой. Женщина поняла его знак и проскочила в коридор, мимо
старика, который все с тем же недоумением повернул к ней
голову,- и затем вместе с дамой переступил порог. Дверь
закрылась. Женщина и лакей остались стоять в коридоре,
испуганно посмотрели друг на друга и, нагнувшись, прислушались.
Но в комнате было молчание. Казалось невероятным, что там, за
дверью, трое людей. Ни единый звук не доносился оттуда.
- Они молчат,- шепнул лакей и приложил палец к губам.
Владимир Набоков. "Рождество"
I
Вернувшись по вечереющим снегам из села в свою мызу, Слепцов сел в угол, на низкий плюшевый стул, на котором он не сиживал никогда. Так бывает после больших несчастий. Не брат родной, а случайный неприметный знакомый, с которым в обычное время ты и двух слов не скажешь, именно он толково, ласково поддерживает тебя, подает оброненную шляпу, ? когда все кончено, и ты, пошатываясь, стучишь зубами, ничего не видишь от слез. С мебелью ? то же самое. Во всякой комнате, даже очень уютной и до смешного маленькой, есть нежилой угол. Именно в такой угол и сел Слепцов. Флигель соединен был деревянной галереей ? теперь загроможденной сугробом ? с главным домом, где жили летом. Незачем было будить, согревать его, хозяин приехал из Петербурга всего на несколько дней и поселился в смежном флигеле, где белые изразцовые печки истопить ? дело легкое. В углу, на плюшевом стуле, хозяин сидел, словно в приемной у доктора. Комната плавала во тьме, в окно, сквозь стеклянные перья мороза, густо синел ранний вечер. Иван, тихий, тучный слуга, недавно сбривший себе усы, внес заправленную, керосиновым огнем налитую, лампу, поставил на стол и беззвучно опустил на нее шелковую клетку: розовый абажур. На мгновенье в наклоненном зеркале отразилось его освещенное ухо и седой еж. Потом он вышел, мягко скрипнув дверью. Тогда Слепцов поднял руку с колена, медленно на нее посмотрел. Между пальцев к тонкой складке кожи прилипла застывшая капля воска. Он растопырил пальцы, белая чешуйка треснула.
II
Когда на следующее утро, после ночи, прошедшей в мелких нелепых снах, вовсе не относившихся к его горю, Слепцов вышел на холодную веранду, так весело выстрелила под ногой половица, и на беленую лавку легли райскими ромбами отраженья цветных стекол. Дверь поддалась не сразу, затем сладко хряснула, и в лицо ударил блистательный мороз. Песком, будто рыжей корицей, усыпан был ледок, облепивший ступени крыльца, а с выступа крыши, остриями вниз. свисали толстые сосули, сквозящие зеленоватой синевой. Сугробы подступали к самым окнам флигеля, плотно держали в морозных тисках оглушенное деревянное строеньице. Перед крыльцом чуть вздувались над гладким снегом белые купола клумб, а дальше сиял высокий парк, где каждый черный сучок окаймлен был серебром, и елки поджимали зеленые лапы под пухлым и сверкающим грузом. Слепцов, в высоких валенках, в полушубке с каракулевым воротником, тихо зашагал по прямой, единственной расчищенной тропе в эту слепительную глубь. Он удивлялся, что еще жив, что может чувствовать, как блестит снег, как ноют от мороза передние зубы. Он заметил даже, что оснеженный куст похож на застывший фонтан, и что на склоне сугроба ? песьи следы, шафранные пятна, прожегшие наст. Немного дальше торчали столбы мостика, и тут Слепцов остановился. Горько, гневно столкнул с перил толстый пушистый слой. Он сразу вспомнил, каким был этот мост летом. По склизким доскам, усеянным сережками, проходил его сын, ловким взмахом сачка срывал бабочку, севшую на перила. Вот он увидел отца. Неповторимым смехом играет лицо под загнутым краем потемневшей от солнца соломенной шляпы, рука теребит цепочку и кожаный кошелек на широком поясе, весело расставлены милые, гладкие, коричневые ноги в коротких саржевых штанах, в промокших сандалиях. Совсем недавно, в Петербурге, ? радостно, жадно поговорив в бреду о школе, о велосипеде, о какой-то индийской бабочке, ? он умер, и вчера Слепцов перевез тяжелый, словно всею жизнью наполненный гроб, в деревню, в маленький белокаменный склеп близ сельской церкви. Было тихо, как бывает тихо только в погожий, морозный день. Слепцов, высоко подняв ногу, свернул с тропы и, оставляя за собой в снегу синие ямы, пробрался между стволов удивительно светлых деревьев к тому месту, где парк обрывался к реке. Далеко внизу, на белой глади, у проруби, горели вырезанные льды, а на том берегу, над снежными крышами изб, поднимались тихо и прямо розоватые струи дыма. Слепцов снял каракулевый колпак, прислонился к стволу. Где-то очень далеко кололи дрова, ? каждый удар звонко отпрыгивал в небо, ? а над белыми крышами придавленных изб, за легким серебряным туманом деревьев, слепо сиял церковный крест.
III
После обеда он поехал туда, ? В старых санях с высокой прямой спинкой. На морозе туго хлопала селезенка вороного мерина, белые веера проплывали над самой шапкой, и спереди серебряной голубизной лоснились колеи. Приехав, он просидел около часу у могильной ограды, положив тяжелую руку в шерстяной перчатке на обжигающий сквозь шерсть чугун, и вернулся домой с чувством легкого разочарования, словно там, на погосте, он был еще дальше от сына, чем здесь, где под снегом хранились летние неисчислимые следы его быстрых сандалий. Вечером, сурово затосковав, он велел отпереть большой дом. Когда дверь с тяжелым рыданием раскрылась и пахнуло каким-то особенным, незимним холодком из гулких железных сеней, Слепцов взял из рук сторожа лампу с жестяным рефлектором и вошел в дом один. Паркетные, полы тревожно затрещали под его шагами. Комната за комнатой заполнялись желтым светом; мебель в саванах казалась незнакомой; вместо люстры висел с потолка незвенящий мешок, ? и громадная тень Слепцова, медленно вытягивая руку, проплывала по стене, по серым квадратам занавешенных картин. Войдя в комнату, где летом жил его сын, он поставил лампу на подоконник и наполовину отвернул, ломая себе ногти, белые створчатые ставни, хотя все равно за окном была уже ночь. В темно-синем стекле загорелось желтое пламя ? чуть коптящая лампа, ? и скользнуло его большое. бородатое лицо. Он сел у голого письменного стола, строго, исподлобья, оглядел бледные в синеватых розах стены, узкий шкап вроде конторского, с выдвижными ящиками снизу доверху, диван и кресла в чехлах, ? и вдруг, уронив голову на стол, страстно и шумно затрясся, прижимая то губы, то мокрую щеку к холодному пыльному дереву и цепляясь руками за крайние углы. В столе он нашел тетради, расправилки, коробку из-под английских бисквитов с крупным индийским коконом, стоившим три рубля. О нем сын вспоминал, когда болел, жалел, что оставил, но утешал себя тем, что куколка в нем, вероятно, мертвая. Нашел он и порванный сачок -- кисейный мешок на складном обруче, и от кисеи еще пахло летом, травяным зноем. Потом, горбясь, всхлипывая всем корпусом, он принялся выдвигать один за другим стеклянные ящики шкафа. При тусклом свете лампы шелком отливали под стеклом ровные ряды бабочек. Тут, в этой комнате, вон на этом столе, сын расправлял свою поимку, пробивал мохнатую спинку черной булавкой, втыкал бабочку в пробковую щель меж раздвижных дощечек, распластывал, закреплял полосами бумаги еще свежие, мягкие крылья. Теперь они давно высохли ? нежно поблескивают под стеклом хвостатые махаоны, небесно-лазурные мотыльки, рыжие крупные бабочки в черных крапинках, с перламутровым исподом, И сын произносил латынь их названий слегка картаво, с торжеством или пренебрежением.
IV
Ночь была сизая, лунная; тонкие тучи, как совиные перья, рассыпались по небу, но не касались легкой ледяной луны. Деревья - груды серого инея - отбрасывали черную тень на сугробы, загоравшиеся там и сям металлической искрой. Во флигеле, в жарко натопленной плюшевой гостиной, Иван поставил на стол аршинную елку в глиняном горшке и как раз подвязывал к ее крестообразной макушке свечу, ? когда Слепцов, озябший, заплаканный, с пятнами темной пыли, приставшей к щеке, пришел из большого дома, неся деревянный ящик под мышкой. Увидя на столе елку, он спросил рассеянно, думая о своем:
- Зачем это?
Иван, освобождая его от ящика, низким круглым голосом ответил:
- Праздничек завтра.
- Не надо, - убери... - поморщился Слепцов, и сам подумал: "Неужто сегодня Сочельник? Как это я забыл?" Иван мягко настаивал:
- Зеленая. Пускай постоит...
- Пожалуйста, убери, - повторил Слепцов и нагнулся над принесенным ящиком. В нем он собрал вещи сына - сачок, бисквитную коробку с каменным коконом, расправилки, булавки в лаковой шкатулке, синюю тетрадь. Первый лист тетради был наполовину вырван, на торчавшем клочке осталась часть французской диктовки. Дальше шла запись по дням, названия пойманных бабочек и Другие заметы: "Ходил по болоту до Боровичей...", "Сегодня идет дождь, играл в шашки с папой, потом читал скучнейшую "Фрегат Палладу", "Чудный жаркий день. Вечером ездил на велосипеде. В глаз попала мошка. Проезжал, нарочно два раза, мимо ее дачи, но ее не видел..." Слепцов поднял голову, проглотил что-то - горячее, огромное. О ком это сын пишет? "Ездил, как всегда, на велосипеде", стояло дальше. "Мы почти переглянулись. Моя прелесть, моя радость..." - Это немыслимо, - прошептал Слепцов, - я ведь никогда не узнаю... Он опять наклонился, жадно разбирая детский почерк, поднимающийся, заворачивающий на полях. "Сегодня - первый экземпляр траурницы. Это значит - осень. Вечером шел дождь. Она, вероятно, уехала, а я с нею так и не познакомился. Прощай, моя радость. Я ужасно тоскую..." "Он ничего не говорил мне..." - вспоминал Слепцов, потирая ладонью лоб. А на последней странице был рисунок пером: слон - как видишь его сзади, - две толстые тумбы, углы ушей и хвостик, Слепцов встал. Затряс головой, удерживая приступ страшных сухих рыданий. - Я больше не могу... - простонал он, растягивая слова, и повторил еще протяжнее: - не-могу - больше... "Завтра Рождество, - скороговоркой пронеслось у него в голове. - А я умру. Конечно. Это так просто. Сегодня же..." Он вытащил платок, вытер глаза, бороду, щеки. На платке остались темные полосы. - ...Смерть, - тихо сказал Слепцов, как бы кончая длинное предложение. Тикали часы. На синем стекле окна теснились узоры мороза. Открытая тетрадь сияла на столе, рядом сквозила светом кисея сачка, блестел жестяной угол коробки. Слепцов зажмурился, и на мгновение ему показалось, что до конца понятна, до конца обнажена земная жизнь - горестная до ужаса, унизительно бесцельная, бесплодная, лишенная чудес... И в то же мгновение щелкнуло что-то - тонкий звук, как будто лопнула натянутая резина. Слепцов открыл глаза и увидел: в бисквитной коробке торчит прорванный кокон, а по стене, над столом, быстро ползет вверх черное сморщенное существо величиной с мышь. Оно остановилось, вцепившись шестью черными мохнатыми лапками в стену, и стало странно трепетать. Оно вылупилось оттого, что изнемогающий от горя человек перенес жестяную коробку к себе, в теплую комнату, оно вырвалось оттого, что сквозь тугой шелк кокона проникло тепло, оно так долго ожидало этого, так напряженно набиралось сил и вот теперь, вырвавшись, медленно и чудесно росло. Медленно разворачивались смятые лоскутки, бархатные бахромки, крепли, наливаясь воздухом, веерные жилы. Оно стало крылатым незаметно, как незаметно становится прекрасным мужающее лицо. И крылья - еще слабые, еще влажные - все продолжали расти, расправляться, вот развернулись до предела, положенного им Богом, - и на стене уже была - вместо комочка, вместо черной мыши, - громадная ночная бабочка, индийский шелкопряд, что летает, как птица, в сумраке, вокруг фонарей Бомбея. И тогда простертые крылья, загнутые на концах, темно-бархатные, с четырьмя слюдяными оконцами, вздохнули в порыве нежного, восхитительного, почти человеческого счастья.
|